Признания человека, безумного настолько, чтобы жить со зверем
1.
Помню, как дрочил в чулане, надев материнские туфли на высоком каблуке и глядя в зеркало на собственные ноги, медленно подтягивая ткань все выше и выше, будто подсматривал за женщиной, и меня прервали два моих приятеля, зашедшие в дом:
– Я знаю, он где-то здесь. – А сам пока натягиваю одежду, и тут один открывает дверь в чулан и видит меня.
– Ах ты сволочь! – ору я, гонюсь за ними по всему дому, и слышу, как, убегая, они переговариваются:
– Что это с ним такое? Что, к чертовой матери, с ним не так?
2.
К. работала когда-то стриптизеркой и, бывало, показывала мне вырезки и фотографии. Она чуть не выиграла конкурс Мисс Америка. Я встретил ее в баре на улице Альварадо – а оттуда до трущоб рукой подать, если очко не заиграет подойти. Она прибавила в весе и возрасте, но какие-то признаки фигуры еще оставались, какой-то класс – правда, лишь намеком, не больше. Мы оба хлебнули. Ни она, ни я нигде не работали, и как нам удавалось сводить концы с концами, я никогда не пойму. Сигареты, вино и квартирная хозяйка, верившая в наши россказни о том, что деньги на подходе, а сейчас – голяк. В основном, мы вынуждены были пить вино.
Большую часть дня мы спали, а когда начинало темнеть, приходилось вставать – нам уже хотелось встать:
К:
– Блядь, я б чего-нибудь выпила.
Я все еще лежал в постели, докуривая последнюю сигарету.
Я:
– Черт, ну дак сходи к Тони, возьми нам парочку портвейна.
К:
– Квинты?
Я:
– Конечно, квинты. Галлонов не надо. И той, другой дряни, у меня от нее голова две недели болела. И возьми пару пачек покурить. Любых.
К:
– Но тут же всего 50 центов осталось!
Я:
– Да знаю я! Выхари у него остальное: че с тобой такое, совсем глупая?
К:
– Он говорит, что больше не…
Я:
– Он говорит, он говорит – кто этот парень такой? Бог? Уболтай его. Улыбайся! Повиляй ему кормой! Пусть у него чирик встанет! Заведи его на склад, если нужно, но достань ВИНА!
К:
– Ладно, ладно.
Я:
– А без него домой не возвращайся.
К. говорила, что любит меня. Она, бывало, повязывала мне вокруг хуя ленточки и делала бумажную шляпку для головки.
Если она возвращалась без вина или только с одной бутылкой, я летел вниз, как полоумный, рычал, скандалил и угрожал старику, пока он не давал мне все, что я хочу, и даже больше. Иногда я возвращался с сардинами, хлебом, чипсами. То был особенно хороший период, и когда Тони продал свое предприятие, мы начали обрабатывать нового владельца – наезжать оказалось труднее, но и его можно было отыметь. Это будило в нас самое лучшее.
3.
Похоже было на деревянное сверло, может, оно и было деревянным сверлом, я чуял, как горит соляр, а они втыкали мне в голову эту штуку мне в тело и она сверлила и хлестала кровь с гноем, и я сидел а мартышка моей ниточки-души болталась на краю утеса. Я весь был в чирьях размером с ранетку. Смешно и невероятно. Хуже я ничего не видел, сказал один из врачей, а он был очень стар. Они собрались вокруг меня, как вокруг циркового урода. Я и был уродом. И до сих пор урод. Я ездил взад-вперед в благотворительную поликлинику на трамвае. Детишки в трамвае таращились на меня и спрашивали своих мамочек:
– А что это с дядей? Мама, что у него с лицом? – А мама отвечала:
– ШШШШШШШШШШ!!! – Это шшшшшшшшш было самым худшим осуждением, но однако они позволяли маленьким ублюдкам и ублюдшам лыбиться на меня из-за спинок сидений, а я смотрел в окно на проплывавшие здания и тонул, сидел, ошарашенный, и шел ко дну, больше ничего не оставалось. Врачи за недостатком другого термина называли это «Акне Вульгарис». Я часами сидел на деревянной скамейке в ожидании своего деревянного сверла. Жалкая история, а? Помню старые кирпичные здания, легких и отдохнувших медсестер, врачи смеются, им все удалось. Именно там я постиг больничное вранье: что врачи, на самом деле, – цари, а пациенты – говно, а сами больницы существуют для того, чтобы врачам в их крахмальном белом превосходстве все удавалось – и с медсестрами удавалось тоже: Доктор Доктор Доктор ухвати меня в лифте за жопку, и не надо о вони рака, о вони жизни. Мы не те бедные дурни, мы никогда не умрем; мы пьем свой морковный сок, а когда нам становится плохо, мы хаваем колесико, втыкаем иголочку, вся дурь, что только есть, – наша. Даром, даром, даром, поет нам жизнь, нам, Окрутевшим Донельзя. Я входил и садился, они втыкали в меня сверло. ЗИРРР ЗИРРР ЗИРРР ЗИР, а тем временем солнце взращивало георгины и апельсины, и просвечивало медсестрам халатики насквозь, доводя бедных уродов до безумия. Зиррррррр, зиррр, зирр.
– Никогда не видел, чтобы под иглу ходили вот так!
– Поглядите на него, нервы стальные!
И по-новой – сборище сестроебов, сборище владельцев больших домов, у которых было время смеяться и читать, ходить на премьеры и покупать картины, и забывать о том, как думают, о том, как хоть что-нибудь чувствуют. Белый крахмал и мой разгром. Сборище.
– Как вы себя чувствуете?
– Чудесно.
– Вы не находите, что игла болезнетворна?
– Идите на хуй.
– Что?
– Я сказал – идите на хуй.
– Он еще маленький. Он сердится. В чем его винить? Вам сколько лет?
– Четырнадцать.
– Я могу только похвалить вас за мужество – вы так хорошо переносите иглу. Вы сильный человек.
– Идите на хуй.
– Нельзя так со мной разговаривать.
– Идите на хуй. Идите на хуй. Идите на хуй.
– Вам следует лучше себя вести. А если б вы были слепым?
– Тогда не пришлось бы на вашу рожу смотреть.
– Мальчишка рехнулся.
– Еще бы, оставьте парня в покое.
Ну и больничка мне попалась – я и не представлял, что через 20 лет вернусь сюда – и снова в благотворительную палату. Больницы, тюрьмы и бляди – вот университеты жизни. Я уже заработал несколько степеней. Зовите меня Мистер.
4.
Я сошелся еще с одной. Мы жили на 2-м этаже во дворе, и я ходил на работу. Это меня чуть и не прикончило – кирять всю ночь и мантулить весь день. Я вышвыривал бутылку в то же самое окно. Потом, бывало, носил это окно к стекольщику на углу, и там его ремонтировали, вставляли новое стекло. Я проделывал это раз в неделю. Человек посматривал на меня очень странно, но деньги мои всегда брал – они странными ему не казались. Я пил очень сильно и постоянно в течение 15 лет, а однажды утром проснулся и нате: изо рта и задницы у меня хлестала кровь. Черные какашки. Кровь, кровь, водопады крови. Кровь воняет хуже говна. Моя баба вызвала врача, и за мной приехала скорая помощь. Санитары сказали, что я слишком большой, чтобы нести меня вниз по лестнице, и попросили спуститься самому.
– Ладно, чуваки, – ответил я. – Рад вам удружить: не хочу, чтобы вы перетруждались. – Снаружи я влез на каталку; передо мной распахнули бортик, и я вскарабкался на нее, как поникший цветочек. Пригожий такой семицветик, черт меня раздери. Соседи повысовывали из окон головы, повылазили на ступеньки, когда я проезжал мимо. Большую часть времени они наблюдали меня под мухой.
– Смотри, Мэйбл, – сказал один из них, – вот этот ужасный человек!
– Господи спаси и помилуй его душу! – был ответ. Старая добрая Мэйбл. Я выпустил полный рот сукровицы через бортик каталки, и кто-то охнул: ОООООххххххоооох.
Несмотря даже на то, что я работал, ни гроша за душой у меня не было, поэтому – назад в благотворительную палату. Скорая набилась под завязку. Внутри у них стояли какие-то полки, и все расселись повсюду вокруг.
– Полный сбор, – сказал водитель, – поехали. – Плохая поездка вышла. Нас раскачивало и кренило. Я из последних сил удерживал в себе кровь, поскольку не хотел все завонять и испачкать.
– Ох, – слышал я голос какой-то негритянки, – не могу поверить, что со мной такое случилось, просто не могу поверить, ох Господи помоги!
Господь становится довольно популярным в таких местах.
Меня определили в темный подвал, кто-то дал мне что-то в стакане – и все дела. Время от времени я блевал кровью в подкладное судно. Нас внизу было четверо или пятеро. Один из мужиков был пьян – и безумен, – но казался посильнее прочих. Он слез со своей койки и стал бродить, спотыкаясь о других, переворачивая мебель:
– Че че такое, я вава рабочий, я джуба, я блядь джумма джубба васта, я рабочий. – Я схватил кувшин для воды, чтоб заехать ему промеж рогов. Но ко мне он так и не подошел. Наконец, свалился в угол и отъехал. Я провел в подвале всю ночь до середины следующего дня. Потом меня перевели наверх. Палата была переполнена. Меня поместили в самый темный угол.
– Оох, в этом темном углу помрет, – сказала одна медсестра.
– Ага, – кивнула другая.
Однажды ночью я поднялся, а до сортира дойти не смог. Заблевал кровью весь пол. Упал и не смог встать – слишком ослаб. Стал звать сестру, но двери палаты были обиты жестью, к тому же – от трех до шести дюймов толщиной, и меня не услышали. Сестра заходила примерно каждые два часа проверить покойников. По ночам вывозили много жмуриков. Спать я не мог и, бывало, наблюдал за ними. Стянут парня с кровати, заволокут на каталку и простыню на голову. Каталки эти хорошо смазывали. Я снова заверещал:
– Сестра! – сам не знаю, почему.
– Заткнись! – сказал мне один из стариков. – Мы спать хотим. – Я отключился.
Когда я пришел в себя, весь свет горел. Две медсестры пытались меня приподнять.
– Я же велела вам не вставать с постели, – сказала одна. Ответить я не смог. У меня в голове били барабаны. Меня как будто выпотрошили. Казалось, слышать я могу все, а видеть – только сполохи света, казалось. Но никакой паники, никакого страха; одно чувство ожидания, ожидания чего-то и безразличия.
– Вы слишком большой, – сказала одна сестра, – садитесь на стул.
Меня усадили на стул и потащили по полу. Я же чувствовал, что во мне не больше шести фунтов весу.
Потом все вокруг меня собрались: люди. Помню врача в зеленом халате, операционном. Казалось, он сердится. Он говорил старшей сестре:
– Почему этому человеку не сделали переливания? У него осталось … кубиков.
– Его бумаги прошли по низу, когда я была наверху, и их подкололи, пока я не видела. А кроме этого, доктор, у него нет кредита на кровь.
– Доставьте сюда крови и НЕМЕДЛЕННО!
– Да кто этот парень такой, к чертям собачьим, – думал я, – очень странно. Очень странно для врача.
Начали переливание – девять пинт крови и восемь глюкозы.
Сестра попробовала накормить меня ростбифом с картошкой, горошком и морковкой – моя первая еда. Она поставила передо мной поднос.
– Черт, да я не могу этого есть, – сказал я ей, – я же от этого умру!
– Ешьте, – ответила она, – это у вас в списке, у вас такая диета.
– Принесите мне молока, – сказал я.
– Ешьте это, – ответила она и ушла.
Я не притронулся.
Через пять минут она влетела в палату.
– Не ЕШЬТЕ ЭТОГО! – заорала она, – вам ЭТО НЕЛЬЗЯ!! В списке ошиблись.
Она унесла поднос и принесла стакан молока.
Как только первая бутылка крови вылилась в меня, меня посадили на каталку и повезли вниз на рентген. Врач велел мне встать. Я все время заваливался назад.
– ДА ЧЕРТ БЫ ВАС ПОБРАЛ, – заорал он, – Я ИЗ-ЗА ВАС НОВУЮ ПЛЕНКУ ИСПОРТИЛ! СТОЙТЕ НА МЕСТЕ И НЕ ПАДАЙТЕ!
Я попробовал, но не устоял. Свалился на спину.
– Ох черт, – прошипел он медсестре, – увезите его.
В Пасхальное Воскресенье оркестр Армии Спасения играл у нас под самым окном с 5 часов утра. Они играли кошмарную религиозную музыку, играли плохо и громко, и она меня затапливала, бежала сквозь меня, чуть меня вообще не прикончила. В то утро я почувствовал себя от смерти так близко, как никогда не чувствовал. Всего в дюйме от нее, в волоске. Наконец, они перешли на другую часть территории, и я начал выкарабкиваться к жизни. Я бы сказал, что в то утро они, наверное, убили своей музыкой полдюжины пленников.
Потом появился мой отец с моей блядью. Она была пьяна, и я знал, что он дал ей денег на выпивку и намеренно привел ко мне пьяной, чтобы мне стало хуже. Мы со стариком были врагами на всю жизнь – во все, во что верил я, не верил он, и наоборот. Она качалась над моей кроватью, красномордая и пьяная.
– Зачем ты привел ее в таком виде? – спросил я. – Подождал бы еще денек.
– Я тебе говорил, что она ни к черту не годится! Я всегда тебе это говорил!
– Ты ее напоил, а потом сюда привел. Зачем ты меня без ножа режешь?
– Я говорил тебе, что она никуда не годится, говорил тебе, говорил!
– Сукин ты сын, еще одно слово, и я вытащу из руки вот эту иголку, встану и все говно из тебя вышибу!
Он взял ее за руку, и они ушли.
Наверное, им позвонили, что я скоро умру. Кровотечения у меня продолжались. В ту ночь пришел священник.
– Отец, – сказал я, – не обижайтесь, но пожалуйста, мне бы хотелось умереть безо всяких ритуалов, безо всяких слов.
Потом я удивился, поскольку он покачнулся и зашатался в недоверии; можно было подумать, что я его ударил. Я говорю, что меня это удивило, поскольку этих парней я считал более сдержанными. Но и они себе задницы подтирают, с другой стороны.
– Отец, поговорите со мной, – сказал один старик, – вы ведь можете со мной поговорить.
Священник подошел к старику, и всем стало хорошо.
Через тринадцать дней после той ночи, когда меня привезли, я уже водил грузовик и поднимал коробки по 50 фунтов. А еще через неделю я выпил свой первый стакан – тот, про который мне сказали, что он точно меня убьет.
Наверное, когда-нибудь я подохну в этой проклятой благотворительной палате. Мне, наверное, просто от нее никуда не деться.
5.
Удача опять мне изменила, и я в то время слишком нервничал от чрезмерного пьянства; дикоглазый, слабый; чересчур угнетенный, чтобы искать себе обычную промежуточную, шаровую работку, вроде экспедитора или кладовщика, поэтому я пошел на мясокомбинат, прямо в контору.
– А я тебя раньше нигде не видел? – спросил там человек.
– Нет, – соврал я.
Я приходил туда два или три года назад, заполнил все бумаги, прошел медкомиссию и прочее, и меня отвели по лестнице на четыре этажа вниз, а там становилось все холоднее и холоднее, и полы покрывал налет крови, зеленые полы, зеленые стены. Он объяснил мне, что нужно делать, – нажал на кнопку, и из этой дыры в стене послышался шум, будто два защитника столкнулись или слон упал, и вот оно – что-то мертвое, много мертвого, окровавленное, и он мне показал: берешь и закидываешь на грузовик, и снова нажимаешь на кнопку, и валится еще один. Потом ушел. Когда он ушел, я снял робу, каску, сапоги (мне выдали на три размера меньше), поднялся по лестнице и навалил оттуда. А вот теперь вернулся.
– А ты не слишком стар для такой работы?
– Подкачаться хочу. Мне нужна тяжелая работа, хорошая тяжелая работа, – соврал я.
– А справишься?
– У меня одни кишки внутри. Я раньше выступал на ринге, дрался с самыми лучшими.
– Вот как?
– Ага.
– Хмм, по лицу и видно. Круто тебе, должно быть, приходилось.
– С лица воды не пить. У меня были быстрые кулаки. И до сих пор остались. Приходилось кое-что ловить, чтоб смотрелось красивше.
– Я за боксом слежу. Что-то твоей фамилии не припомню.
– Я дрался под другим именем, Пацан Звездная Пыль.
– Пацан Звездная Пыль? Не помню я никакого Пацана.
– Я дрался в Южной Америке, Африке, в Европе, на островах, в мухосрансках всяких. Поэтому у меня и пробелы в трудовой книжке – мне не хотелось вписывать «боксер», поскольку люди подумают, что я шутки шучу с ними или вру. Я просто оставляю пустые места и черт с ним.
– Ладно, приходи на медкомиссию в 9.30 утра завтра, и мы определим тебя на работу. Говоришь, тяжелой работы хочется?
– Ну, если у вас есть что-нибудь другое…
– Нет, сейчас нету. Знаешь, ведь ты уже на полтинник тянешь. Я, наверное, что-то неправильно делаю. Нам не нравится, когда вы, народ, наше время впустую тратите.
– Я не народ. Я Пацан Звездная Пыль.
– Ладно, пацан, – рассмеялся он, – мы заставим тебя ПОРАБОТАТЬ!
И мне не понравилось, как он это сказал.
Два дня спустя я вошел через проходную в деревянный сарай, где показал старику карточку с моим именем: Генри Чинаски, – и он отправил меня на погрузочную рампу. Я должен был подойти к Турману. Подошел. На деревянной скамье сидело несколько мужиков – они посмотрели на меня так, словно я был гомосексуалистом или паралитиком.
Я ответил им взглядом, выражавшим, по моему мнению, легкое презрение, и протянул с самой лучшей интонацией задворок, воспроизвести которую был способен:
– Где Турман. Мне сказали, к нему.
Кто-то показал.
– Турман?
– Н-ну?
– Я на вас работаю.
– Н-да?
– Н-да.
Он взглянул на меня.
– А где сапоги?
– Сапоги? Нету сапог, – ответил я.
Он сунул под скамейку руку и протянул мне пару – старую, задубевшую пару сапог. Я их натянул. Та же самая история: на три размера меньше. Пальцы у меня скрючились и загнулись.
Потом он дал мне окровавленную робу и жестяную каску. Их я тоже надел. Я стоял перед ним, пока он зажигал сигарету или, как сказал бы англичанин, пока он закуривал сигарету. Спичку он выбросил с росчерком, спокойно и по-мужски.
– Пошли.
Все они были неграми, и когда я подошел, на меня посмотрели так, словно они – черные мусульмане. Во мне было больше шести футов, но все они были выше, а если и не выше, то в два-три раза шире.
– Хэнк! – заорал Турман.
Хэнк, подумал я. Хэнк, совсем как я. Это мило.
Под каской я уже весь вспотел.
– Определи его на РАБОТУ!!
Господи боже мой о господи боже мой. Куда девались все мои сладкие и легкие ночи? Почему этого не происходит с Уолтером Уинчеллом, который верит в Американский Путь? Не я ли был самым блестящим студентом по классу антропологии? Что же случилось?
Хэнк подвел и поставил меня перед пустым грузовиком длиной с полквартала, стоявшим перед рампой.
– Жди здесь.
Затем подбежало несколько черных мусульман с тачками, выкрашенными отслаивавшейся и бугристой белой краской, словно известку смешали с куриным пометом. В каждую тачку навалены горы окороков, плававших в жидкой водянистой крови. Вернее, они не плавали в крови, а сидели, будто свинец, будто пушечные ядра, будто смерть.
Один мальчонка запрыгнул в кузов у меня за спиной, а другой начал швырять мне окорока; я их ловил и переправлял парню позади, а тот оборачивался и кидал в глубину кузова. Окорока прилетали быстро БЫСТРО они были тяжелыми и становились все тяжелее. Как только я закидывал один и оборачивался, следующий уже летел ко мне по воздуху. Я знал, что они пытаются меня сломать. Скоро я уже весь потел потел так, будто открутили все краны, и спина у меня болела, запястья болели, руки болели, все болело а сам я дошел до последней невозможной унции своей вялой энергии. Я едва видел, едва мог собраться и поймать еще один окорок и швырнуть его, еще один окорок и швырнуть его. Кровью заляпало меня всего, а руки продолжали ловить мягкий мертвый тяжелый флумп, окорок немного подавался, как женская задница, а я слишком ослаб даже для того, чтобы вякнуть:
– Эй, да что с вами такое парни, к ЧЕРТУ? – Окорока летят, я кручусь, как на крест прибитый под своей каской, а они все подвозят тачки, полные окороков окороков окороков и наконец все они опустели, а я стою, покачиваясь и дыша желтым электрическим светом. То была ночь в аду. Что ж, мне всегда нравилась ночная работа.
– Пошли!
Меня отвели в другую комнату. По воздуху, сквозь большое отверстие под потолком в противоположной стене – половина бычка, или, может, даже и целый бычок, да, бычки целиком, только подумайте, со всеми четырьмя ногами, по одному выползают из отверстия на крюках, их только что убили, и один останавливается прямо надо мной, висит прямо надо мной на этом своем крюке.
«Его только что убили, – подумал я, – убили чертову тварь. Как они могут отличить человека от бычка? Как они узнают, что я – не бычок?»
– ЛАДНО – КАЧАЙ!
– Качать?
– Точно – ТАНЦУЙ С НИМ!
– Что?
– Ох ты ж господи! Джордж, иди сюда!
Джордж подлез под мертвого бычка. Схватил его. РАЗ. Побежал вперед. ДВА. Побежал назад. ТРИ. Побежал далеко вперед. Бычок был почти параллелен земле. Кто-то нажал на кнопку, и он свое получил. Получил свое ради всех мясных рынков мира. Получил свое ради дуркующих сплетниц заспанных дур домохозяек мира в 2 часа пополудни в своих халатах, сосущих измазанные красным сигареты и почти ничего не чувствующих.
Меня поставили под следующего бычка.
РАЗ.
ДВА.
ТРИ.
Готово. Его мертвые кости против моих живых, его мертвая плоть против моей живой, и со всеми этими костями и этой тяжестью я подумал о смазливой пизденке, сидящей на кушетке напротив меня, задрав ногу на ногу, и я – со стаканом в руке, медленно и верно затираю ей, пробираюсь в этот пустой ум ее тела, и тут Хэнк заорал:
– ПОВЕСЬ ЕЕ В МАШИНУ!
Я побежал к грузовику. Стыд поражения, преподанный мне, пацану, на школьных дворах Америки, что я не должен ронять бычка на землю, поскольку это лишь докажет, что я – трус и не мужчина, а, следовательно, много и не заслуживаю, одни фырчки да смешки, в Америке ты должен быть победителем, другого выхода нет, приходится учиться драться за так, не задавай вопросов, а кроме того, если бы я уронил бычка, возможно, пришлось бы его и поднимать, а я знал, что мне его никогда не поднять. Кроме этого, он испачкается. А я не хотел, чтобы он пачкался, или, скорее – они не хотели, чтобы он пачкался.
Я вбежал в грузовик.
– ВЕШАЙ!
Крюк, свисавший с потолка фургона, был туп, точно большой палец без ногтя. Даешь брюху бычка немного соскользнуть назад и целишь наверх, насаживаешь верхнюю часть на крюк снова и снова, а крюк не проходит. Матерь-срака!! Сплошная щетина и жир, туго, туго.
– ДАВАЙ! ДАВАЙ!
Я поднатужился из последних сил, и крюк прошел, прекрасное это зрелище, чудо просто: крюк протыкает бычка, бычок повисает сам, совершенно вне моих плеч, висит для домашних халатов и сплетен в мясных лавках.
– ШЕВЕЛИСЬ!
285-фунтовый негрила, хамоватый, смышленый, собранный, убийственный, вошел в фургон, повесил свое мясо со щелчком, взглянул на меня сверху вниз:
– Мы тут цепочкой держимся!
– Лады, ас.
Я вышел перед ним. Меня ждал еще один бычок. Каждый раз, когда я грузил следующего, я был уверен, что он – последний, больше мне не справиться, но я твердил себе
еще один
еще один и все
потом
бросаю.
На
хуй.
Они только и ждали, чтобы я бросил, я по глазам видел, по улыбкам, когда они думали, что я смотрю в другую сторону. Мне не хотелось дарить им победу. И я шел за следующим бычком. Игрок. Один последний рывок бывшего крутого игрока. Я бросался на мясо.
Два часа я так держался, потом кто-то завопил:
– ПЕРЕРЫВ.
Сделал. Десять минут отдыха, немного кофе, и меня уже никогда не заставят бросить. Я шел за ними следом к обеденному вагончику. Я видел, как в ночи от кофе поднимается пар; я уже видел пончики, и сигареты, и кофейные печенюшки, и сэндвичи под электрическими лампочками.
– ЭЙ, ТЫ!
То был Хэнк. Хэнк, как и я.
– Чего, Хэнк?
– Перед тем, как пойдешь на перерыв, залезь вон в тот грузовик и отгони его к рампе 18.
Грузовик, который мы только что загрузили, тот, что в полквартала длиной. Рампа 18 находилась на другой стороне двора.
Мне удалось открыть дверцу и забраться в кабину. Сиденье там было мягким, кожаным и таким славным на ощупь, что я знал: если я поддамся, то очень скоро усну на нем. Я никогда не водил грузовики. Я опустил глаза и увидел полдюжины рукояток, рычагов, педалей и так далее. Я повернул ключ и умудрился завести машину. Потыкал в педали, подергал за ручки, пока фургон не покатился, а потом отогнал его через двор к рампе 18, все время думая: к тому времени, как я вернусь, обеденный вагончик уже уедет. Для меня это трагедия, настоящая трагедия. Я припарковал грузовик, заглушил двигатель и с минутку посидел там, ощущая мягкую доброту кожаного сиденья. Потом открыл дверцу и вылез наружу. И не попал на ступеньку, или что там еще стояло, и упал наземь прямо в окровавленной робе и господи жестяной каске, как подстреленный. Больно не было, я ничего не почувствовал. Поднялся я как раз в тот момент, когда обеденный вагончик выезжал из ворот на улицу. Я увидел, как они возвращаются к рампе, смеясь и закуривая.
Я снял сапоги, я снял робу, снял жестяную каску и дошел до сарая на проходной. Швырнул робу, каску и сапоги через стойку. Старик поднял на меня глаза:
– Что? Бросаете такую ХОРОШУЮ работу?
– Передай им, чтоб чек за два часа прислали мне по почте, а если нет, то пусть засунут его себе в жопу, мне надристать!
Я вышел наружу. Перешел через дорогу в мексиканский бар и выпил пива, а затем сел в автобус и поехал к себе. Американский школьный двор снова меня отлупил.
6.
Следующим вечером я сидел в баре между женщиной с тряпкой на голове и женщиной без тряпки на голове, и то был просто еще один бар – тупой, несовершенный, безнадежный, жестокий, говенный, нищий, и крохотная мужская уборная воняла так, что хотелось блевать, и посрать там нельзя было, а только поссать, блюешь, отворачиваешься, ищешь света, молишься, чтоб желудок продержался еще хотя бы одну ночь.
Я просидел там часа три – пил и покупал выпить той, что без тряпки. Она неплохо выглядела: дорогие туфли, хорошие ноги и хвост; на самой грани распада, но именно тут они самые сексапильные – для меня, то есть.
Заказал еще стаканчик, еще два стаканчика.
– Все, хватит, – сказал я ей, – голяк.
– Ты шутишь.
– Нет.
– У тебя есть где упасть?
– Еще два дня до уплаты в запасе.
– Ты работаешь?
– Нет.
– А че делаешь?
– Ничего.
– Я в смысле, как тебе удается?
– Некоторое время я был агентом жокея. Хороший парнишка у меня был, да засекли его дважды – проносил батарейку к воротам. Его отстранили. Немного боксом занимался, играл, пробовал даже цыплят разводить: сидел, бывало, ночами напролет, от диких собах их охранял в горах, это круто было, а потом однажды сигару в курятнике не погасил и сжег их половину, к тому же всех своих хороших петухов. Пытался в Северной Калифорнии золото мыть, был зазывалой на пляже, на бирже играл, пробовал на понижение – ни черта не получилось, неудачник я.
– Допивай, – сказала она, – и пойдем со мной.
Это «пойдем со мной» звучало отменно. Я допил и вышел за ней следом. Мы прошли по улице и остановились перед винной лавкой.
– Стой тихо, – сказала она, – говорить буду я.
Мы вошли. Она взяла салями, яиц, хлеба, бекона, пива, острой горчицы, маринованных огурчиков, две пятых хорошего вискача, немного алки-зельцер и минералки. Сигарет и сигар.
– Запиши на Вилли Хансена, – сказала она продавцу.
Мы вышли наружу со всем этим хозяйством, и она из автомата на углу вызвала такси. Такси появилось, и мы залезли на заднее сиденье.
– Кто такой Вилли Хансен? – спросил я.
– Какая разница, – ответила она.
У меня она помогла мне сгрузить расходные материалы в холодильник. Потом села на кушетку и скрестила свои хорошие ноги, сидела, подергивая и покручивая лодыжкой, разглядывала туфлю, эту зашпилеванную и прекрасную туфлю. Я содрал пленку с горлышка бутылки и смешал два крепких. Я снова был царем.
Той ночью в постели я остановился посреди всего и посмотрел на нее сверху вниз.
– Как тебя зовут? – спросил я.
– Какая тебе, к черту, разница?
Я рассмеялся и погнал дальше.
Квартплата выдохлась очень быстро, я сложил все, чего оказалось немного, в свой картонный чемодан, и через полчаса мы уже обходили оптовый магазин мехов по разбитому тротуару – там стоял старый двухэтажный дом.
Пеппер (так ее звали, наконец, она мне призналась) позвонила в дверь и сказала:
– А ты не высовывайся, пусть он меня увидит, а когда зуммер зазудит, я толкну дверь, и ты войдешь за мной.
Вилли Хансен всегда высовывался в лестничный пролет до середины, а там у него стояло зеркало, показывавшее, кто у двери – а уж потом он решал, быть ему дома или нет.
На этот раз он решил быть дома. Прозудел зуммер, и я вошел вслед за Пеппер, оставив чемодан у подножия лестницы.
– Малышка! – встретил он ее на вершине лестницы, – как хорошо тебя видеть!
Он был довольно стар и только с одной рукой. Этой рукой он обнял ее и поцеловал.
Потом увидел меня.
– Кто этот парень?
– О, Вилли, познакомься с моим другом. Это Пацан.
– Здорово! – сказал я.
Он не ответил.
– Пацан? Не похож он на пацана.
– Пацан Лэнни, он раньше дрался под именем Пацан Лэнни.
– Пацан Ланселот, – уточнил я.
Мы прошли в кухню, Вилли вытащил бутылку и чего-то разлил. Мы сели за стол.
– Как вам нравятся занавески? – спросил он у меня. – Девчонки их для меня сделали. Девчонки очень талантливые.
– Мне нравятся занавески, – ответил ему я.
– У меня рука отнимается, я уже пальцами двигать не могу, наверное, скоро умру, а врачи не могут определить, что со мной не так. Девчонки думают, я шутки шучу, девчонки надо мной смеются.
– Я вам верю, – ответил я.
Мы выпили еще по парочке.
– Ты мне нравишься, – сказал Вилли, – похоже, ты много чего повидал, похоже, в тебе есть класс. У большинства людей класса нет. А у тебя есть.
– Я ничего про класс не знаю, – ответил я, – но повидал я много чего.
Мы еще немного выпили и перешли в гостиную. Вилли надел матросскую бескозырку и сел за орган, и начал играть на органе своей единственной рукой. Это был очень громкий орган.
По всему полу были разбросаны четвертачки, десятицентовики, полтинники, никели и пенни. Я не задавал вопросов. Мы просто сидели, выпивали и слушали орган. Я слегка похлопал, когда он закончил.
– Тут все девчонки были как-то ночью, – сказал он мне, – и кто-то вдруг как заорет: ОБЛАВА! – ты бы видел, как они забегали, кто-то голышом, кто-то в одних трусиках и лифчике, все выскочили и спрятались в гараже. Смешно, как сам черт, было! Я сижу такой, а они одна за другой из гаража выползают. Умора, да и только!
– А кто это заорал ОБЛАВА? – спросил я.
– Я и заорал, – признался он.
Потом он ушел в спальню, разделся и улегся в постель. Пеппер тоже зашла, поцеловала его, поговорила с ним немного, а я ходил по комнате и собирал монетки с пола.
Вернувшись, она махнула мне в сторону лестницы. Я спустился за чемоданом и перенес его наверх.
7.
Всякий раз, когда он по утрам надевал свою бескозырку, свою капитанскую фуражку, мы уже знали, что едем на яхте. Он стоял перед зеркалом, оправляя ее, чтобы сидела под нужным углом, а одна из девчонок уже бежала к нам сообщить:
– Едем на яхте – Вилли надевает фуражку!
Как будто в первый раз. Он выходил в бескозырке, и мы шли за ним к гаражу, не произнося ни слова.
У него была старая машина, такая старая, что сзади было откидное сиденье.
Две или три девчонки садились вперед к Вилли, на колени друг к дружке, как бы ни усаживались, но усаживались, а мы с Пеппер занимали откидное сиденье, и она произносила:
– Он выезжает только тогда, когда не с бодуна и когда не запивает. Скотина, еще и не хочет, чтоб другие пили, поэтому осторожнее!
– Черт, а мне нужно выпить.
– Всем нужно, – отвечала она. Из ридикюля она извлекала пинту и отвинчивала крышечку. Передавала бутылку мне.
– Подожди, пока он не проверит нас в зеркальце. Как только переводит глаза на дорогу, глотай.
Я попробовал. Получилось. Затем настала очередь Пеппер. К тому времени, как мы доехали до Сан-Педро, бутылка опустела. Пеппер вытащила жевательную резинку, а я закурил сигару, и мы вылезли из машины.
Прекрасная у него была яхта. Два двигателя, и Вилли показал мне, как заводить дополнительный движок, если вдруг что-то случится. Я стоял, не слушая, и кивал. Херня какая-то: дергаешь за веревку, и он запускается.
Еще он показал мне, как поднимать якорь, отшвартовываться, я же думал только только о следующем стаканчике, а потом мы вышли, и он остался в рубке в своей капитанской фуражке управлять этой дрянью, а все девчонки столпились вокруг него:
– Ой, Вилли, дай порулить!
– Вилли, нет, мне дай!
Мне же рулить не хотелось. Он назвал лодку в свою честь: ВИЛЛХАН. Ужасное имя. Следовало назвать ее ПЛАВУЧАЯ ПИЗДА.
Я спустился следом за Пеппер в каюту, и мы нашли себе еще выпить – много чего выпить. И остались там, выпивая. Я услышал, как он заглушил мотор и стал спускаться по трапу к нам.
– Мы возвращаемся, – сказал он.
– Зачем?
– Конни опять капризничает. Боюсь, как бы за борт не прыгнула. Не хочет со мной разговаривать. Просто сидит и смотрит. А плавать она не умеет. Боюсь, что спрыгнет.
(Конни – это та, что с тряпкой на голове.)
– Пусть прыгает. Я ее вытащу. Я ее оглушу, удар у меня еще ого-го, а потом втащу в лодку. Не беспокойся за нее.
– Нет, мы возвращаемся. А кроме того, вы тут пили!
Он поднялся наверх. Я начислил еще и зажег сигару.
8.
Когла мы причалили, Вилли спустился и сказал, что сейчас вернется. Сейчас он не вернулся. Он не возвращался три дня и три ночи. Бросил тут всех девчонок. Просто уехал на своей машине.
– Совсем спятил, – сказала одна.
– Ага, – согласилась другая.
Однако, еды и кира было много, поэтому мы остались ждать Вилли. Всего девчонок было четверо, включая Пеппер. Внизу же было холодно, сколько бы ты ни выдул, сколько бы одеял на себя ни навалил. Согреться можно было только одним способом. Девчонки превратили это в шутку:
– Я СЛЕДУЮЩАЯ! – верещала одна.
– Мне кажется, я щас кончу, – отзывалась другая.
– Ты думаешь, ТЫ щас кончишь, – говорил я, – а как тогда насчет МЕНЯ?
Они смеялись. В конце концов, я уже просто больше не мог.
Я обнаружил, что у меня с собой оказались мои зеленые кости, мы устроились на полу и начали играть в крэп. Все были пьяны, а все деньги были у девчонок, у меня же денег никаких не было, но вскоре они появились, причем, приличные. Они не совсем понимали игру, и я объяснял им по ходу дела, а правила по ходу этого дела я менял сообразно обстоятельствам.
Так нас Вилли и обнаружил, вернувшись, – за игрой в кости и пьяных в умат.
– Я НЕ ПОЗВОЛЯЮ НА ЭТОМ СУДНЕ АЗАРТНЫЕ ИГРЫ! – заорал он с верхушки трапа.
Конни взобралась по ступенькам, обвила его руками и просунула свой длинный язык ему в рот, потом схватила его за причинные. Он сошел по трапу с улыбкой, налил себе выпить, налил выпить нам всем, и мы сидели, болтали и смеялись, и он болтал об опере, которую пишет для органа, Император Сан-Франциско. Я пообещал, что напишу на музыку слова, и той же ночью мы отправились обратно в город, все пили и чувствовали себя прекрасно. С той первой поездки почти как под копирку были сняты остальные. Однажды ночью он умер, и мы все опять оказались на улице – и девчонки, и я. Какая-то сестра на востоке получила все до цента, а я устроился работать на фабрику собачьих бисквитов.
9.
Живу где-то на Кингсли-Стрит, работаю экспедитором в какой-то богадельне, торгующей потолочными светильниками.
То было довольно спокойное время. Каждый вечер я пил много пива, часто забывая поесть. Купил себе пишущую машинку, старый пользованный Ундервуд с западавшими клавишами. Я ничего не писал десять лет. Я наливался пивом и садился писать стихи. Довольно быстро у меня их скопилось достаточно много, и я не представлял, что с ними делать. Я сложил все дела в один конверт и отправил в какой-то новый журнал в маленький техасский городишко. Я прикидывал, что никто это барахло не возьмет, но, по крайней мере, хоть кто-нибудь разозлится, поэтому совсем уж псу под хвост это не пойдет.
В ответ я получил письмо, в ответ я получил два письма, два длинных письма. В них говорилось, что я гений, в них говорилось, что я изумителен, в них говорилось, что я Бог. Я перечитывал письма снова и снова, потом надрался и сочинил длинный ответ. Отправил еще стихов. Я писал стихи и письма каждую ночь, ересь всякая у меня прямо из ушей лезла.
Редакторша, которая, к тому же, и сама что-то пописывала, начала присылать мне в ответ свои фотографии – выглядела она недурно, совсем недурно. Письма приобретали все более личный оттенок. Она писала, что никто не хочет на ней жениться. Ее помощник редактора, молодая особь мужского пола, сказал, что женится на ней за половину ее наследства, а она ответила, что денег у нее нет, все просто думают, что у нее есть деньги. Помощник редактора позже отбыл срок в психушке. «Никто на мне не женится, – продолжала писать она, – ваши стихи будут опубликованы в следующем номере журнала, посвященном только Чинаски, и никто никогда на мне не женится, никто, видите ли, у меня искривление, в шее, я так родилась. Я никогда не выйду замуж.»
Однажды ночью я был сильно выпимши. «Не стоит об этом, – написал я. – Я на вас женюсь. Выкиньте из головы свою шею. Я тоже не красавец. Вы со своей шеей и я со своей изодранной львом рожей – я просто вижу, как мы идем по улице вместе!»
Я отправил эту хрень и начисто забыл о ней, выпил еще баночку пива и отправился спать.
Обратная почта принесла письмо: «О, я так счастлива! Все смотрят на меня и спрашивают: «Ники, что с тобой произошло? Ты вся СИЯЕШЬ, просто взрываешься изнутри!!! В чем дело?» А я им не скажу! О, Генри, Я ТАК СЧАСТЛИВА!»
К письму она приложила несколько фотографий, очень уродливых. Я испугался. Вышел и купил бутылку виски. Я смотрел на фотографии, пил виски. Потом лег на ковер:
– Ох, Господи Боже мой или Иисусе Христе, что я наделал? Что я натворил? Ладно, я вам так скажу, Мальчонки, я собираюсь посвятить весь остаток своей жизни тому, чтобы сделать эту несчастную женщину счастливой! Это будет ад, но я сильный и крутой, а к тому же есть ли что-нибудь лучше по жизни, чем делать счастливым кого-то другого?
Я поднялся с ковра, не очень поверив в последнюю часть…
Неделю спустя я уже сидел на автостанции; я был пьян и ждал прибытия автобуса из Техаса.
Его объявили по громкоговорителю, и я приготовился к смерти. Я смотрел, как они выходят из дверей автобуса, пытаясь сравнить их с фотографиями. И тут увидел молоденькую блондинку, лет 23, с хорошими ногами, живой походкой, невинной и несколько заносчивой мордашкой, наверное, ее можно было бы назвать нахальной, а шея у нее была и вовсе недурна. Мне в то время исполнилось 35.
Я подошел к ней.
– Вы Ники?
– Да.
– Я Чинаски. Давайте, чемодан возьму.
Мы зашагали к стоянке.
– Я ждал вас три часа, нервничал, дергался, ад просто, а не ожидание. Только и смог, что выпить немного в баре.
Она приложила руку к капоту машины.
– Мотор до сих пор горячий. Мерзавец, вы только что приехали!
Я рассмеялся.
– Вы правы.
Мы влезли в мой древний драндулет, и все завертелось. Вскоре мы поженились в Вегасе, и все деньги, что у меня были, ушли на это и на билеты до Техаса.
Я сел с ней в автобус: в кармане у меня оставалось тридцать пять центов.
– Не знаю, понравится ли Папуле то, что я сделала, – произнесла она.
– О Господи о Боже, – молился я, – укрепи меня, помоги быть смелым!
Она обнималась, елозила и извивалась всю дорогу до этого малюсенького техасского городка. Приехали мы в полтретьего утра, и когда выходили из автобуса, мне показалось, шофер спросил:
– Что это за бичара с тобой, Ники?
Мы стояли посреди улицы, и я сказал:
– Что сказал шофер? Что он тебе сказал? – спрашивал я, позвякивая своими тридцатью пятью центами в кармане.
– Он ничего не сказал. Пойдем со мной.
Она стала подниматься по ступенькам какого-то городского особняка.
– Эй, куда это ты, к чертовой матери, направилась?
Она вставила ключ в замок, и дверь открылась. Я поднял голову – над проемом в камне были высечены слова: ГОРОДСКАЯ РАТУША.
Мы вошли.
– Я хочу посмотреть, есть ли мне почта.
Она зашла в свой кабинет и пошарила на столе:
– Черт, почты нет!! Спорить готова, эта сука сперла мою почту!
– Какая сука? Какая сука, крошка?
– У меня есть враг. Слушай, пойдем вот сюда.
Мы прошли по коридору, и она остановилась перед другой дверью. Протянула мне шпильку.
– Вот, ты сможешь взломать этот замок?
Я попытался. Мне уже рисовались заголовки:
ЗНАМЕНИТЫЙ ПИСАТЕЛЬ И ПЕРЕВОСПИТАВШАЯСЯ ПРОСТИТУТКА ЗАСТИГНУТЫ ВЗЛАМЫВАЮЩИМИ КАБИНЕТ МЭРА!
Замок открыть я не смог.
Мы дошли до ее дома, прыгнули в постель и продолжили то, над чем работали в автобусе.
Я прожил тут уже пару дней, когда однажды утром, часов около 9, звякнул дверной звонок. Мы были в постели.
– Какого черта? – спросил я.
– Сходи открой, – ответила она.
Я влатался в какую-то одежду и пошел к двери. Там стоял карлик – время от времени он весь трясся, болел чем-то, видать. На нем была шоферская кепочка.
– Мистер Чинаски?
– Ну?
– Мистер Дайер просил меня показать вам земли.
– Минуточку.
Я вернулся в спальню:
– Крошка, там стоит карлик и говорит, что какой-то мистер Дайер хочет показать мне земли. Он карлик и весь трясется.
– Ну так поезжай с ним. Это мой отец.
– Кто, карлик?
– Нет, мистер Дайер.
Я надел ботинки и чулки и вышел на крыльцо.
– Ладно, приятель, – сказал я, – поехали.
Мы объехали весь город и его окрестности.
– Мистер Дайер владеет вот этим, – показывал карлик, а я смотрел в ту сторону, – и мистер Дайер владеет этим, – и я смотрел в другую сторону.
И ничего не говорил.
– Все эти фермы, – продолжал он, – мистер Дайер владеет всеми этими фермами, позволяет им работать на земле, а прибыль делят пополам.
Карлик привез меня в зеленый лес. Показал:
– Видите озеро?
– Ну?
– Там семь озер, в них полно рыбы. Видите, индюк гуляет?
– Ну?
– Это дикий индюк. Мистер Дайер сдает это все клубу рыболовства и охоты, и клуб всем этим управляет. Конечно, мистер Дайер и все его друзья могут приезжать сюда в любое время, когда захочется. Вы рыбачите, охотитесь?
– Я на многое в своей жизни поохотился, – сообщил ему я.
Мы ехали дальше.
– Вот сюда мистер Дайер ходил в школу.
– Вот как?
– Ага, прямо вот в это кирпичное здание. Теперь он его купил и восстановил, вроде памятника.
– Поразительно.
Мы развернулись обратно.
– Спасибо, – сказал я ему.
– Хотите, я завтра утром приеду? Еще много чего можно посмотреть.
– Нет, спасибо, все в порядке.
Я вошел в дом. Я снова был царем…
И хорошо все это закончить именно здесь вместо того, чтобы рассказывать вам, как я все это потерял, хотя речь пошла бы о турке, носившем лиловую булавку в галстуке, с хорошими манерами и культурой. Ни шанса у меня не было. Но турок тоже скоро выдохся, и последнее, что я о ней слышал, – она уехала на Аляску и вышла замуж за эскимоса. Она прислала мне фотографию своего младенца, сообщила, что по-прежнему пишет и поистине счастлива. Я ответил ей: «Держись крепче, крошка, это безумный мир».
И на этом, как говорится, все.